– Почему вы решили обратиться к теме Холокоста?
– Не могу сказать, что я осознанно выбрал тему Холокоста, скорее, сама тема выбрала меня, притянула за уши не только масштабом человеческой катастрофы, Шоа, как говорят иудеи, но и тем, что контекст геноцида – это тот срез, через который природа добра и зла просматривается наиболее наглядно. То есть, во-первых, для меня, как для любого сочувствующего человека, Холокост – это прежде всего личная трагедия, притом что сам я не еврей. Прочтение «Дневника» Анны Франк и «Рапорта из Штутгофа» Мартина Нильсена тоже в свое время стало сильнейшей личной травмой. Кстати, именно после тетрадки Анны Франк я и начал изучать материалы, связанные с Холокостом, наиболее пристально...
Во-вторых, старая истина: человек показывает свое настоящее лицо только в самых критических обстоятельствах, в пограничных условиях, на стыке перед лицом смерти. В такие минуты каждому человеку приходится делать выбор: быть с теми или с этими; приспособляться, пресмыкаться, прислуживать или бороться, защищать, спасать; жертвовать собой или заботиться о собственной шкуре.
Поляки, немцы, украинцы, литовцы, латыши, эстонцы, евреи, русские, все европейцы – тысячи представителей этих наций в условиях тотального уничтожения проявляли себя очень по-разному: кто-то становился святым и героем, кто-то преступником-карьеристом – и, что самое важное, в слове «святость» в данном случае нет и тени пафоса: в подобных исторических обстоятельствах священность доброго поступка становится наиболее очевидна, потому что в тех условиях быть добрым и неравнодушным – это колоссальная роскошь, цена которой почти всегда собственная жизнь. Именно это и стало главной причиной, почему я обратился к данной теме.
– Сколько вы работали над романом? С учетом того, что в книге огромную роль играет исторический контекст, долго ли вам пришлось изучать документы и свидетельства эпохи?
– Наверное, где-то год писал и плюс к этому года полтора редактировал. Мне сложно сказать точно, потому что основная работа над книгой проходит на глубине, это бессознательное брожение, о котором сам зачастую ничего не подозреваешь. И ты еще не начал писать роман, даже не задумал его, а он уже пишется в тебе. И то, что я за письменным столом сидел эти полтора – два с половиной года над рукописью, – слишком формальный момент.
В тех условиях быть добрым и неравнодушным – это колоссальная роскошь, цена которой почти всегда собственная жизнь.
Книга писалась дольше – наверное, с того момента, как я в первый раз еще в детстве узнал о существовании концлагерей и гетто. В этом смысле можно сказать, что я с самого детства писал ее, потому что в книге очень много моих живых, непосредственных детских впечатлений и воспоминаний, перенесенных на ту почву... Что же касается подготовки к самой работе и сбора документальных материалов: я собирал все существующие свидетельства в течение всего того времени, пока писалась книга. То есть года два-три продолжал жить в этом материале, пересматривая все кино, фото, всю литературу и все мемуары, карты, документы, какие только есть в доступе.
– Что было для вас самым трудным во время работы над текстом? Было ли психологически сложно погружаться в события Второй мировой войны?
– Да, погружаться было сложно. Книга писалась в тяжелейшей затяжной депрессии, иногда мне казалось, что меня по кусочкам потом кто-то будет собирать – после того, как я все закончу. Но, наверное, так и нужно было писать об этом, только в таком состоянии и было честно писать об этом.
– Какой эпизод в романе вы считаете ключевым и какой – самой удачной сценой? Почему?
– Я очень люблю финал романа. Не скажу, что это ключевая сцена, ключевых сцен в книге нет, потому что все детали важны, но финал я люблю – он очень жизнеутверждающий. Только через этот финал сохраняется вера в человека и человеческое – если бы еще и главные герои в конце погибли, то мне как читателю, да и как писателю, наверное, просто не захотелось бы дальше жить.
Да и это был бы нечестный финал, необъективный, потому что, конечно, в жизни больше дурных людей, чем хороших, но даже один хороший человек – это как луч солнца, который стоит десятерых, даже ста дурных… поэтому, как бы плохо ни было в жизни, это всегда не беспросветно.
Еще я люблю финал, потому что это наша семейная история. Мой прадед, Леонтьев Александр Михайлович, воевал под Сталинградом, был пулеметчиком, их дивизию разбомбили за несколько часов. Когда он очнулся, весь в осколках, раненый, контуженный, то увидел, что прямо перед ним стоит и смотрит на него немецкий солдат. Прадед стал ждать, когда же его застрелят, но вместо этого немец вдруг поднял руку и жестом показал направление, накинул автомат на плечо, развернулся и ушел. Александр Михайлович пополз туда, куда показал немец, и выполз к своим. В госпитале потом рассказал об этом, поделился, ладно хоть врач человеком оказался, не стал докладывать в НКВД, только сказал: «Молчи, дурак, и никому больше не рассказывай, а то расстреляют». Ну вот прадед и молчал, только в кругу семьи потом эту историю рассказал.
Прадед стал ждать, когда же его застрелят, но вместо этого немец вдруг поднял руку и жестом показал направление, накинул автомат на плечо, развернулся и ушел.
– Назовите список из пяти любимых книг, которые можно послушать.
– «Свет в августе» У. Фолкнера, «Котлован» Платонова, «Роман с кокаином» М. Агеева, «Колымские рассказы» Шаламова, «Рука» Юза Алешковского… Также бы хотелось увидеть в Storyport «Поправку-22» («Уловку-22») Джозефа Хеллера, хотя бы что-то у Фридриха Горенштейна – «Псалом» или «Искупление» особенно, «Толстую тетрадь» Аготы Кристоф, «Записки у изголовья» Сэй-Сёнагон, потом «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург.
Еще к 75-летию Победы было бы нелишне «Прокляты и убиты» Астафьева и «В окопах Сталинграда» Некрасова записать; на удивление с Кнутом Гамсуном у вас напряженно – что «Голод», что «Пан», что «Мистерии» было бы здорово иметь возможность послушать. Крайне удивлен, что нет «Чевенгура» Платонова.