Блог
Storyport

«Странная история доктора Джекилла и мистера Хайда»: из чего сделана культовая повесть Р. Л. Стивенсона?

Поделиться в социальных сетях

10 марта 2021

В Storyport вышла аудиоверсия знаменитого текста Роберта Льюиса Стивенсона – новеллу записала Алена Долецкая. По этому поводу мы решили поговорить о самом произведении. Мария Кривошеина, историк литературы, рассказывает о том, как устроена «Странная история»: кем в реальности могли быть Джекилл и Хайд, при чем тут мрачный Эдинбург и почему новелла даже спустя сотню лет по-прежнему вызывает огромный интерес читателей.

«Странная история доктора Джекилла и мистера Хайда»: из чего сделана культовая повесть Р. Л. Стивенсона? — блог Storyport

Афиша к фильму «Эбботт и Костелло встречают доктора Джекилла и мистера Хайда», 1953

Согласно легенде, однажды утром в Борнмуте, на южно-английском побережье, Роберт Льюис Стивенсон разбудил жену после ночного кошмара словами «Все дело в порошке! Все дело в порошке!». Если так все и было, то ночной кошмар привел к появлению одного из самых популярных текстов в истории не только британской, но и мировой литературы — «Странной истории доктора Джекилла и мистера Хайда» (1886).

Популярность оказалась одновременно и стремительной, и долгоиграющей: первая постановка мрачной урбанистической истории о двойничестве появилась уже в 1887 году — спустя год после публикации текста — в Бостоне, с американцем Ричардом Мэнсфилдом в двойной роли Джекилла-Хайда. Спектакль вышел по-своему примечательным: по воспоминаниям зрителей, перевоплощение Мэнсфилда оказалось настолько эффектным, что в зале были замечены обмороки, а многие зрители боялись возвращаться из театра домой по темным улицам. Постановка приехала с гастролями в Лондон незадолго до знаменитой череды убийств в Уайтчепеле (дело Джека-потрошителя); убедительная актерская игра привела к тому, что исполнитель главной роли был допрошен в качестве подозреваемого. Напуганные новостями из лондонского Ист-Энда викторианцы и впрямь были склонны поверить в то, что так просто перевоплощавшийся из приличного доктора в аморального злодея Мэнсфилд с подобной же легкостью мог превращаться из безобидного актера в кровожадного убийцу.

Как новелла Стивенсона повлияла на мировую культуру?

Последовавшая дальше длинная череда различных адаптаций весьма эклектична. Даже если говорить только о кино, то более сотни экранизаций впечатляют своим жанровым диапазоном: десятки немых фильмов; классический хоррор; эпизоды «Тома и Джерри» (где Джерри выпивает зелье и превращается в супермышь) и «Looney Tunes» (где Багз Банни вступает в схватку с Джекиллом-Хайдом); итальянская комедия со звездой итальянского хоррора Эдвиж Фенек — «Dr. Jekyll Likes Them Hot»; болливудский триллер. Список можно продолжать долго.

Очевидно, что гибкость и — пожалуй — универсальность сюжета позволяют бесконечно дополнять его, трансформировать, менять географический и темпоральный сеттинг, уводя новеллу предельно далеко от исходного контекста. Традиционная трактовка же предлагает прочитывать новеллу как ответ на строгие моральные и религиозные конвенции викторианской эпохи. Такая интерпретация как справедлива, так и слишком проста. Викторианскую культуру и впрямь нередко называют культурой фасада (или, по выражению Франко Моретти, «культурой самоослепления»), и тема скрытого и явного в повести, несомненно, присутствует на самых разных уровнях — достаточно вспомнить, как много сцен происходит в тумане, в полумраке или за закрытой дверью. Однако важно учитывать и то, что мы говорим о поздневикторианском периоде, связанном с целым рядом новых явлений как в обществе, так и в культуре.

Городская готика, френология и амбивалентность

Говоря о жанровой природе повести, стоит помнить о необычайном всплеске популярности готической прозы в конце девятнадцатого века, возродившейся в новом виде — как городская готика: на смену далекому замку с запертыми комнатами и многочисленными привидениями пришли монстры в доме по соседству, неслышно перемещающиеся по туманным улицам респектабельных районов Лондона. Городское пространство поздневикторианской готики помогало особенно органично соединить в одном тексте повседневное с мистическим, объяснимое с необъяснимым, демонстрируя таким образом многочисленные парадоксы эпохи.

Новелла Стивенсона, хитро сплетающая сверхъестественное с рациональным, не просто представляет собой пример череды постфранкенштейновских вариаций на тему безумного ученого, но и является прямым откликом на интеллектуальные веяния — а с ними и тревоги — своего времени. Исследователи нередко склонны прочитывать «Странную историю» в контексте реакции на теорию Чарльза Дарвина, горячо обсуждавшуюся во второй половине девятнадцатого века и породившую волну сомнений и страхов среди викторианских читателей. Так, Грег Базвелл не только сопоставляет мистера Хайда с его чуть более поздними «современниками», стокеровским Дракулой и доктором Моро из романа Герберта Уэллса, но и трактует текст как воплощение викторианского страха перед собственным происхождением — анималистическим предком-«монстром», о котором напоминает Хайд своей отталкивающей внешностью и звериной яростью.

Порой текст интерпретируется и как отклик на френологические штудии итальянского психиатра Чезаре Ломброзо — что-то необъяснимо отвратительное во внешности Хайда выдает в нем патологическую тягу к «злу», которая, впрочем, обычно скрыта за благородной личиной доктора Джекилла, позволяя преступнику оставаться незамеченным. В этом контексте зловещим кажется не столько мистер Хайд, сколько невозможность распознать зло.

Подобная амбивалентность, сближение науки и мистики, находит выражение на самых разных уровнях британской культуры того периода. Новости о научных открытиях соседствуют в конце века с повсеместными рассказами о реальных и вымышленных призраках (существует, впрочем, недоказанная теория, согласно которой участившиеся истории о замеченных призрачных тенях и силуэтах связаны с галлюцинациями, которые провоцировались газовыми фонарями). Расцвет спиритизма на фоне технических изобретений привел к теориям о том, что новые технологии позволили бы общаться с усопшими. Ярким «продуктом» этих парадоксальных декад можно назвать соотечественника Стивенсона, также шотландца Артура Конан Дойля — медика-спиритиста, горячо верящего в фей создателя самого известного сыщика в истории.

Однако предельно амбивалентной оказывается фигура и самого Стивенсона: и его творчество, и его образ, и его биография. Все эти аспекты неизбежно распадаются на набор оппозиций. Автор «Острова сокровищ», подростковой классики или ультрадекадентского «Клуба самоубийц»? Шотландский патриот или убежденный космополит? На надгробии Стивенсона в Самоа выгравировано стихотворение его же авторства — «Requiem».

К широкому небу лицом ввечеру

Положите меня, и я умру,

Я радостно жил и легко умру

И вам завещаю одно –

Написать на моей плите гробовой:

Моряк из морей вернулся домой,

Охотник с гор вернулся домой,

Он там, куда шел давно.

(Перевод А. Я. Сергеева)

При чем тут Шотландия и Эдинбург?

Однако что же можно назвать тем самым «домом» Стивенсона и почему это важно для прочтения новеллы? Говоря о национальной идентичности Стивенсона, часто цитируют его знаменитое высказывание: «Я шотландец. Дотронься до меня и найдешь чертополох (национальное растение Шотландии. — Прим. М. К.)». Фраза эта тем не менее, будучи процитированной самостоятельно, прямо противоречит своему исходному контексту. Изначально же она следует за утверждением «Думаю, мы принадлежим многим странам», а продолжается перечислением прочих держав — Британии, Франции, Америки, — с которыми соотносил себя шотландец. Тем не менее сложно отрицать влияние Стивенсона на развитие именно шотландской литературы и — не в меньшей степени — дискурса шотландской идентичности.

Несмотря на то, что большую часть жизни писатель провел вдали от Эдинбурга, исследователи подчеркивают активную рефлексию Стивенсона по поводу собственной «шотландскости» и указывают на многократные попытки подобрать для нее определение. «Ни одно место не оставляет на человеке такой отпечаток», — писал однажды Стивенсон другому шотландскому автору, Дж. М. Бэрри, о родном городе.

Будучи во время медового месяца в Калифорнии, Стивенсон особенно часто возвращался к теме национальной идентичности, порой предаваясь откровенной ностальгии: «…но старая страна [родина] — по-прежнему настоящая любовь, прочие — только приятные интрижки»; «…нет звезд, настолько же очаровательных, как эдинбургские фонари. Когда я забуду тебя, auld Reekie (неофициальное прозвище Эдинбурга. — Прим. М. К.), пусть моя правая рука забудет свое искусство». Впрочем, сентиментальный тон американских эссе резко контрастирует с письмами, написанными из Эдинбурга годами ранее, в которых Стивенсон резко высказывается о «кровавости» города и советует адресату — своему кузену Бобу — радоваться, что тот «выбрался оттуда».

Несмотря на то, что большую часть жизни писатель провел вдали от Эдинбурга, исследователи подчеркивают активную рефлексию Стивенсона по поводу собственной «шотландскости» и указывают на многократные попытки подобрать для нее определение.

Памятуя об этой неоднозначности, логично предположить, что новеллу о Джекилле и Хайде можно читать как рефлексию на тему не просто дуальности человеческой природы или «двуличности» викторианской эпохи, но как завуалированную вариацию на тему шотландской двойственности, отраженной во многих аспектах самого разного толка.

Шотландия все время либо двоится сама, либо оказывается частью бинарной оппозиции: политически (противопоставляется Англии, но в то же время соединена с ней под эгидой одной империи), лингвистически (английский и Скотс, английский и гэльский), географически (Хайленд и Лоуленд). Исследователи готической прозы, когда говорят о специфике именно шотландской готики, последовательно проводят параллель между «зловещим» (фрейдианским uncanny) и национальным, утверждая, что именно эта связь лежит в основе готической традиции в Шотландии.

Существует концепция «каледонской антисизигии» — термин впервые появился в 1919 году в работе критика Г. Грегори Смита в контексте ответа на звучавшие в печати высказывания о шотландской литературе как о «провинциальной» и лишенной связности, единства. Под «каледонской антисизигией» Смит понимал врожденную полярность и оксюморонность шотландской натуры, сочетание несочетаемых начал. Можно по-разному относиться к этой концепции, но сложно недооценить силу ее влияния: труднопроизносимый термин после подхватит главный автор и идеолог Шотландского Ренессанса — поэт Хью Макдиармид; к нему же нередко отсылают исследователи шотландской литературы, неизменно выделяя два текста в качестве основных прецедентов. Помимо собственно «Джекилла и Хайда», последовательно приводится важнейший предшественник новеллы Стивенсона — роман Джеймса Хогга «Исповедь оправданного грешника» (1824), нередко трактуемый как одна из отправных точек так называемой Doppelgaenger literature и, несомненно, один из ключевых ориентиров Стивенсона при работе над «Странной историей».

Тем не менее шотландскому прочтению «Странной истории» мешает одна значимая особенность: место действия стивенсоновской новеллы — викторианский Лондон, а вовсе не Эдинбург. Но предположение о том, что номинальный Лондон — всего лишь фасад, скрывающий совсем другой город, не лишено оснований. Не в последнюю очередь потому, что Стивенсон в автобиографическом эссе, написанным вскоре после публикации «Джекилла и Хайда», говорил, что «шотландец может чувствовать себя как дома в Европе или Америке, но иностранцем — в Англии». В этом контексте взаимное наложение двух столиц-соперниц кажется интересным и почти неизбежно отсылает к теме исторически непростых англо-шотландских отношений. В интервью для The Guardian Иэн Рэнкин, современный шотландский автор детективной прозы, считающийся одним из основоположников субжанра Tartan Noir, на вопрос о том, кого из современных или покойных авторов он хотел бы встретить, ответил: «Я бы хотел встретить Роберта Льюиса Стивенсона, в частности, чтобы задать ему один конкретный вопрос: что было в оригинальной рукописи „Джекилла и Хайда“? Потому что, как принято считать, его жена Фэнни вернула ему рукопись со словами, что она никуда не годится, и [Стивенсон] сжег текст. (Согласно другой популярной версии текст сожгла сама Фэнни. — Прим. М. К.) Он действительно это сделал? Я считаю поразительным, что писатель мог бы так поступить со своей работой. И кроме того — почему? Было ли это „слишком близко к дому“?» (Рэнкин обыгрывает здесь и прямое, и переносное значение английской идиомы «too close to home»; в различных печатных высказываниях он нередко возвращается к мысли о том, что именно Эдинбург был местом действия в первой редакции новеллы.)

Иэн Рэнкин на Колтон-хилл, Эдинбург / Источник: crimereads.com

Представление об Эдинбурге как о городе с раздвоенной личностью, подобии двуликого Януса, «городе-Джекилл-Хайде» расхоже и имеет длинную историю. Во времена Стивенсона самой очевидной оппозицией был контраст между Старым городом и Новым городом, во многом сохранившийся до сих пор, но в несколько другом смысле.

Если во времена стивенсоновской юности Старый город имел репутацию хаотичного, нечистого, злачного места, ассоциирующегося с борделями и преступлениями в подворотнях, а Новый город был респектабельным районом с геометрически выверенной, симметричной георгианской архитектурой, то сейчас ситуация выглядит несколько иначе. Теперь основной контраст, нередко обыгрывающийся в литературе, пролегает между «туристическим» и «настоящим» Эдинбургом, или же между центром с его фешенебельными процветающими окрестностями и менее благополучными районами — скажем, противоречивым портовым Литом, изображенным Ирвином Уэлшом в книге «На игле» и излюбленным местом бедствий в цикле Рэнкина про полицейского детектива Джона Ребуса. Впрочем, тот же Рэнкин, неоднократно признававший влияние стивенсоновской новеллы на собственные романы, активно играет и с темой фасадности города, почти викторианской, благодаря чему преступник может прятаться в недрах центральной библиотеки, скелеты (буквально) — скрываться в подвале туристического паба на Королевской миле, а бордель — обнаружиться за рафинированным георгианским фасадом жилого дома.

Даже если не прочитывать новеллу настолько буквально и не считать сам Эдинбург прообразом пары Джекилл-Хайд, все равно невозможно отрицать связь повести, ее сюжета и скрытых обертонов, как с историей и фольклором шотландской столицы, так и с биографией писателя. Росший болезненным ребенком (проблемы со здоровьем преследовали его всю жизнь), Стивенсон большую часть времени проводил в своей комнате в доме на Heriot Row, в том самом респектабельном Новом городе, слушая рассказы своей сиделки, кальвинистки Алисон «Камми» Каннингем. Мрачные истории из пресвитерианской литературы и шотландского фольклора, по мнению некоторых биографов, способствовали болезненным фантазиям и снам Стивенсона, во многом повлияв на курс его дальнейшего творчества и продиктовав одержимость ночными кошмарами и их влияние на творческий потенциал. Камми нередко водила юного Стивенсона по кладбищам, что превратилось в привычку для Стивенсона повзрослевшего. Стивенсона-студента зачаровывала «темная» сторона Эдинбурга — писатель провел множество часов в злачных местах Старого города, беседуя с местными колоритными резидентами и посетителями.

Прототипы Джекилла и Хайда

В тексте новеллы о Джекилле и Хайде множество явных и не очень отсылок к истории и фольклору Эдинбурга, в том числе позволяющих говорить о прототипах заглавных образов. Один из них связан со… шкафом. В доме Стивенсона стоял шкаф — работа мастера, вошедшего в галерею самых колоритных фигур темного эдинбургского прошлого. Уильям Броди (декан Броди) — воплощение двойной жизни: востребованный краснодеревщик и активный участник политической жизни столицы днем и неуловимый вор по ночам (Броди тайно делал копии ключей от домов своих богатых клиентов, которых впоследствии грабил). Броди был публично повешен в 1788 году, явившись на виселицу в изысканной одежде и припудренном парике. Образ декана Броди занимал Стивенсона на протяжении многих лет: так, ему посвящена пьеса «Deacon Brodie» (1880), написанная шотландцем совместно с его другом У. Э. Хенли (отчасти послужившим прототипом пирата Джона Сильвера из «Острова сокровищ»).

До сих пор Броди — яркий персонаж, без которого сложно представить себе образ «темной стороны» города. Так, в самой туристической зоне Эдинбурга находится паб Deacon Brodie’s Tavern. Один из переулков в центре города называется Brodie’s close — там же расположено названное в его честь кафе, где визитеров встречает фигура краснодеревщика в полный рост. Один из самых известных шотландских романов двадцатого века, «Мисс Джин Броди в расцвете лет» (Мюриэл Спарк), также отсылает к Броди. Имя частного сыщика Джексона Броди из детективной серии Кейт Аткинсон отсылает к Спарк и прославленному краснодеревщику одновременно — впрочем, здесь же с неизбежностью мерцает и фигура Стивенсона, ассоциацию с которым вызывает упоминание Броди. Все вместе складывается в эффектный шотландский палимпсест.

Это не единственный возможный эдинбургский прототип Джекилла-Хайда. Французского преподавателя и неудавшегося врача Эжена Шантреля, переехавшего в Эдинбург, не только считают «настоящим мистером Хайдом», но и называют «первым психопатом», которого довелось встретить молодому Стивенсону (с Шантрелем писатель пересекся в гостях у своего бывшего учителя). Уважаемый преподаватель, часть интеллектуальной элиты Эдинбурга, оказался в центре внимания публики не благодаря талантам и профессиональным достижениям, а благодаря участию в громком преступлении. В 1878 году состоялся суд по делу Шантреля: преподаватель отравил свою жену Элизабет (на которой женился после того, как она в 16 лет забеременела в результате — вероятнее всего — изнасилования с его же стороны) опиумом и объяснил ее смерть утечкой газа. За гибель супруги он получил денежную компенсацию.

Настоящие обстоятельства дела обнаружились после вскрытия тела, не показавшего следов газа; вскрылись, впрочем, и прочие нелицеприятные подробности жизни французского учителя, делающие его убедительным претендентом на роль прототипа. Помимо домашнего насилия и угроз (Элизабет писала своей семье, что ожидает скорой гибели: Шантрель нередко говорил, что отравит ее), выяснилось и много других деталей. Скажем, он носил с собой заряженный пистолет и во время визитов в бордель на Клайд-стрит периодически стрелял в воздух, намеренно пугая девушек и других клиентов. Предположительно, помимо отравления Элизабет, на счету Шантреля были и другие преступления, совершенные еще до переезда в Эдинбург — во Франции и Англии. Стивенсон присутствовал на всех заседаниях по делу своего знакомого и, по мнению биографов, был необычайно потрясен этим опытом.

Интересным образом дело Шантреля связано с двумя именами, которые звучат в разговоре о прототипах другого значимого персонажа шотландской и мировой литературы. В расследовании участвовали полицейский хирург Генри Литтлджон и доктор Джозеф Белл, профессор Эдинбургского университета, — оба, в особенности Белл, во многом повлияли на создание образа Шерлока Холмса. Другое «странное сближенье»: Шантрель некогда преподавал семилетнему Конан Дойлю иностранные языки.

Многомерность — залог успеха

Кто бы ни был прототипом Джекилла-Хайда, какой бы город ни был выбран в качестве локации в первой версии сожженной новеллы, очевидно, что прочитывающаяся во многих — самых разных — контекстах история не перестает быть популярной уже больше века не в последнюю очередь благодаря своей многомерности: будучи как насквозь шотландским текстом, так и универсальным, пластичным материалом для адаптаций всех форм и жанров.

Добавьте нас в закладки

Чтобы не потерять статью, нажмите ctrl+D в своем браузере или cmd+D в Safari.
Добро пожаловать в мир историй от Storytel!

Вы подписались на рассылку от Storytel. Если она вам придётся не по душе, вы сможете отписаться в конце письма.

Вы уже подписаны на рассылку
Ваш адрес эелектронной почты не прошёл проверку. Свяжитесь с нами