Блог
Storyport

«То, что белорусы пишут на русском, не значит, что они – часть русской культуры»: интервью с Татьяной Замировской

Поделиться в социальных сетях

Татьяна Замировская – писательница из Беларуси, которая последние пять лет живет в Нью-Йорке и пишет по-русски и по-английски. Сборник ее рассказов «Земля случайных чисел», номинированный на премию «Национальный бестселлер», критики сравнивали с лучшими образцами метафизической научной фантастики от Урсулы Ле Гуин до Стругацких. Недавно она закончила новый роман о памяти и цифровом бессмертии.

Татьяна Замировская

«То, что белорусы пишут на русском, не значит, что они – часть русской культуры»: интервью с Татьяной Замировской

Светлана Сачкова поговорила с Татьяной о том, откуда у нее появился интерес к фантастике, как ей пришла мысль переехать в Америку и что для нее значит белорусский язык.

Фото: Furkan Uzunsac

Каким было ваше детство?

Я родилась в Борисове — это маленький город, где потерпела поражение наполеоновская армия в 1812 году. Больше там ничего не происходило, поэтому вся местная культура крутится вокруг Наполеона: там регулярно проходят реконструкции боев в полях поймы реки Березины, где эта армия утопла, бродят мужики с металлоискателями и пытаются найти его золотую карету, а пьяные выпускники ходят на Брилевское поле встречать рассвет. Еще Борисов известен тем, что Гитлер приезжал туда во время своего единственного визита в СССР в 1943 году, и мне в детстве соседи как-то сказали, что он, скорее всего, останавливался в нашем доме, поскольку это был редкий в то время кирпичный дом в городе…

Родители у меня самые обычные: в советское время мама была учителем музыки в музыкальной школе, а папа работал инженером на заводе и проектировал танки. После развала СССР он пытался выживать всеми возможными способами. Беларусь — это транзитная территория, поэтому белорусы выживали при помощи здоровенных челночных сумок, с которыми они ездили через границу и возили на продажу в Польшу всякий хлам. Так что я росла среди гор разного хлама: например, тысяч хрустальных лебедей Борисовского хрустального завода или ящиков с дихлофосом.

Училась я в очень классной английской спецшколе, и мы периодически ездили по обмену в Англию. К нам тоже приезжали британские дети и привозили все музыкальные новинки на кассетах, а мы их потом друг у друга переписывали. Все брит-поп-альбомы девяностых я слушала тогда, когда они выходили, и в то время это было большой удачей — существовать в поле актуальной музыкальной культуры. А еще Борисов был центром воинствующей гопоты, там даже дети жили «по понятиям». Поэтому мое детство — это смесь тюремной эстетики, элитарной школы и постперестроечной трудной жизни.

Я росла среди гор разного хлама: например, тысяч хрустальных лебедей Борисовского хрустального завода или ящиков с дихлофосом.

Кем вы хотели стать в детстве?

Я всегда хотела стать писателем или музыкантом. У моих родителей была отличная рокерско-интеллигентская тусовка, и один их друг, известный музыкант Олег Минаков, который тогда пел в немецкой группе «Инспектор», сказал, что мне надо идти на журфак, потому что с моим интересом к музыке и желанием писать я смогу стать музыкальным критиком. Мне показалось, что это будет совершенно роскошная жизнь, и я решила поступать на журфак в Минске.

Тогда, в конце 90-х, Лукашенко поменял конституцию так, чтобы без перерыва быть президентом и постоянно обнуляться, — он сразу пришел к тому, к чему Россия шла годами. Но журфак был очень либеральным: я туда поступила, написав в сочинении, что я мечтаю работать в оппозиционной газете под названием «Имя». Узнав об этом, мама двое суток прорыдала, а потом выяснилось, что я получила самый высокий балл среди поступающих. На журфаке была очень крутая тусовка, все было проникнуто духом свободы и надежды на другое будущее. Я ходила на протестные митинги, рок-концерты — в общем, это было прекрасное время.

Когда вы начали работать журналистом?

Как и все, во время учебы. В 19 лет мы с друзьями выпускали абсолютно отмороженную газету для одной оппозиционной партии, которая получила на нее грант. Однажды нам выдали зарплату комбинезонами натовских летчиков, так как приехала гуманитарная помощь, состоящая из консервов и этих костюмов. В «Имени» я опубликовала всего один репортаж: отдала его в руки легендарной журналистке Ирине Халип, и она его напечатала, а через две недели газету закрыли. Текст был про выступление группы Rolling Stones в Москве, и Халип даже меня запомнила. Я читала в каком-то из ее интервью: «Помню, как Замировская-первокурсница пришла и принесла на листочке свой текст». Мне было очень приятно.

Еще в то время в Беларуси была развита профессиональная музыкальная пресса, которая ориентировалась на издания Q и NME: «Музыкальная газета», журнал «Легион» и журнал «Джаз-квадрат». Я писала для всех трех и была в «Джаз-квадрате» редактором — это была моя первая работа после окончания журфака. Мы работали напрямую с лейблами, нас очень уважали и присылали нам на рецензии все новые диски. Нужно понимать, что в 1997 году в Минске получить на отзыв OK Computer, когда его еще ни один человек не слышал, было очень круто. Я сидела сутками на телефоне, делала интервью со всякими знаменитыми музыкантами и таким образом доучила тот английский, который недоучила в школе.

Когда вы начали писать прозу?

Учась на журфаке, я писала короткие сюрреалистические рассказы и тайком от друзей посылала их в культовый днепропетровский журнал «Наш» про современное искусство. Там начинали публиковаться Линор Горалик и Михаил Елизаров, например. Мне никто не отвечал, но однажды журнал прислал всем своим контактам письмо, где было написано, что у них полетела рабочая почта и все исчезло, а какая-то девочка с минского журфака прислала им рассказ про мужика, трахавшего пирамидку. Рассказ они хотели напечатать, но не знали, как найти девочку.

Когда на следующий день я пришла на журфак, все смотрели на меня, потому что, как оказалось, все тайком что-то посылали в журнал «Наш». Этот мой текст — оммаж Рэю Брэдбери, у которого был рассказ про то, как мужчина и женщина родили пирамидку и решили перейти в мир пирамидок, чтобы быть с ребенком на одной волне. Сейчас у меня уже три опубликованных книги рассказов, последняя — сборник «Земля случайных чисел» — вышла в 2019 году в АСТ.

Как вам пришла идея переехать в Америку?

В 35 лет у меня было ощущение уже прожитой жизни: я не понимала, куда двигаться дальше. Я уже давно занималась журналистикой, применяя ко всему апокалиптический ракурс: с таким подходом я писала вначале про музыку, потом про политику, культуру и современное искусство. Я вела джазовую передачу на польском радио, редактировала с друзьями глянцевый мужской журнал: Сергей Мостовщиков, которого мы все тогда боготворили, даже был у нас приглашенным редактором, мы делали совместные номера с «Крокодилом».

Моя история с белорусской журналистикой исчерпалась, и я подумала, что было бы здорово получить образование в области искусства — я переживала, что недостаточно глубоко пишу про контемпорари-арт, — и одновременно прокачать себя как писателя. Я задалась целью поступить в писательскую магистратуру в Нью-Йорке, потому что это был мой любимый город, куда я ездила как турист и хотела там задержаться.

В Америке образование — огромная инвестиция в себя, даже если это такое образование, которое не дает тебе прямой возможности прямо сейчас найти идеальную работу.

Трудно было адаптироваться на новом месте?

Друзья восприняли мой переезд с недоумением, потому что в Минске я жила в собственной квартире и работала в рекламном агентстве контент-редактором, все у меня было прекрасно. И тут я решила заработанные деньги потратить на то, чтобы учиться в какой-то арт-школе и жить в крошечном, огороженном ширмочкой уголочке в квартире у кукольника в Бушвике. Пока я училась, занималась всеми видами подработок: писала тексты и даже иногда была кошачьей и собачьей няней. Было очень классно, потому что я могла некоторое время жить в роскошном доме какого-нибудь художника, валяться на диване с его собакой и рассматривать альбомы по искусству. Но сама это воспринимала как движение вперед: я сразу поняла, что в Америке образование — огромная инвестиция в себя, даже если это такое образование, которое не дает тебе прямой возможности прямо сейчас найти идеальную работу.

Какие возможности оно дает?

Степень магистра изящных искусств легализует тебя как практика в какой-то художественной области. Это образование стоит так дорого из-за того, что дает доступ в круги, в которые ты иначе вряд ли попал бы. После окончания Бард-колледжа я ездила по разным престижным писательским резиденциям, и там меня расспрашивали, кто я такая и откуда. «Из Беларуси», — говорила я. «А, это у вас журналистов убивают? Или в Болгарии», — говорили они. «Алексиевич, Чернобыль», — говорила я. Они кивали головой, но как-то неуверенно. Потом я сообщала, что закончила Бард, и они сразу такие: «О, Бард!» Отношение ко мне менялось мгновенно: им уже не надо было знать, что я пишу и хорошо ли это делаю.

То, что я получила диплом магистра, означало, что я уже где-то кем-то верифицирована и что, грубо говоря, являюсь человеком их круга. Кроме того, это образование помогло мне понять, чем я вообще занимаюсь. В Барде учили осознанности на всех этапах творческой работы: то есть это не то, что я села и ко мне пришел текст из космоса, потому что сам этого захотел. Тебя учат понимать, какие ты используешь практики, как они соотносятся с твоей биографией и идентичностью, что у тебя заимствованное, а что — твое собственное. Там меня научили писать заявки на гранты, помещать себя в контекст и вообще понимать, чего я хочу. Если бы я туда не попала, я не уверена в том, что сейчас продолжала бы заниматься писательством.

Чем уникален Бард-колледж?

Бард — один из самых старых гуманитарных колледжей Нью-Йорка, и при нем есть Высшая школа искусств, сфокусированная на интердисциплинарности. Ее основатели решили собрать профессоров разных дисциплин — скульптуры, живописи, фотографии, кино и видео, музыки и литературы — и обучать студентов так, чтобы они как можно больше пересекались. Студентов там очень мало, и вся эта небольшая тусовочка ходит на занятия друг к другу. Это очень расширяет кругозор, особенно писательский. Я, например, никогда не делала обычных чтений своих текстов — это всегда были перформансы.

Фото: Furkan Uzunsac

Можете описать один из них?

У меня был перформанс про невозможность перевода. Я раздала зрителям листочки с автопереводом моего короткого сюрреалистического рассказа на английский — это был перевод, сделанный человеком, чей английский очень синтетический, — и сказала, чтобы они следили за текстом. Потом я взяла микрофон и стала читать рассказ по-русски, делая паузы, и каждую строчку переводила в прямом эфире моя однокурсница Анастасия Колас, спрятавшаяся в шкафу. Она эмигрировала из Беларуси подростком и знает английский как родной, но немного «оторвалась» от русского. К тому же этот мой рассказ она слышала впервые. Естественно, мой перевод сильно отличался от того, что озвучивала Настя, — таким образом зрители одновременно получали сразу три версии этого текста через три разных канала восприятия. Мне потом говорили, что это был совершенно психоделический опыт.

Удается ли выпускникам арт-магистратуры зарабатывать искусством?

У меня нет наивных мыслей о том, что если я делаю хорошее искусство, то им можно заработать. В то же время не считаю, что если ты чем-то не можешь заработать, то этого нужно стыдиться. Для художника в широком смысле нормально быть бедным и неустроенным — возможно, именно Бард научил меня так к этому относиться. Вообще мне кажется, что это как играть в азартные игры: ты можешь выиграть джек-пот, а можешь не выиграть ничего, но в этом есть приятный азарт.

Есть примеры людей, которые добились конвенционального успеха: та же Салли Руни, например. Она явно не задавалась целью написать бестселлер, просто ее проза с чем-то совпала и выстрелила. Все это связано со случайностью и с синхронией, и мне это очень близко. Но, насколько я знаю, многие мои однокурсники работают либо ассистентами более успешных художников и писателей, либо преподают в колледжах, либо подрабатывают копирайтерами, журналистами или пиарщиками. Но некоторым везет: они получают контракт на книгу или выставку в МОМе, как Мартин Симс — моя однокурсница, которая стала суперзвездой в мире искусства.

Что вы сейчас пишете на русском и на английском?

Я дописываю повесть на английском, которая была моим дипломным проектом. Она о фальшивых свидетельствах: люди рассказывают о травмах, которые они на самом деле не пережили. Это экспериментальная проза — что-то на стыке прозы и поэзии. Так как я долго ее писала, в процессе мой английский эволюционировал, и читатель может проследить, как язык автора улучшается. Первые главы там совсем кривенькие, и сейчас я уже не могу их отредактировать, потому что язык у меня заметно улучшился. Возможно, к концу он будет совсем естественным.

Эту идею мне подсказала моя профессорка Анна Московакис: она сказала, что у меня больше не будет возможности написать текст на языке, который вначале плохой, а потом улучшается, — не ухватить этот переходный момент было бы глупо. А на русском я написала роман о том, как сознание человека продолжает существовать после его смерти, точнее, не само сознание, а его цифровая копия. Это очень важное различие, потому что сознание после смерти сохранить нельзя — ты полностью исчезаешь. Но если у тебя есть цифровая копия, она думает, что она — это и есть ты. Это такая немножко постапокалиптическая утопия о людях, которые копируют свое сознание, и копии попадают в некий загробный мир, думая, что они эти люди и есть.

Я выросла в русскоязычной среде и думаю по-русски, а белорусский язык не заслуживает того, чтобы на него мысленно переводили с русского.

Вы из Беларуси и идентифицируете себя как белорусскую писательницу, но пишете на русском и на английском. Почему?

У меня не получается писать художественную прозу на белорусском, потому что он у меня выученный, хоть я его и считаю родным языком и всегда это подчеркиваю. Я выросла в русскоязычной среде и думаю по-русски, а белорусский язык не заслуживает того, чтобы на него мысленно переводили с русского. Я планирую написать на нем что-то, что не будет требовать этой перекодировки, — может быть, мемуар о том, как я занималась журналистикой в Минске.

Мне кажется, тут надо объяснить, что идентичность русскоговорящего белоруса — это идентичность человека, который хоть и вырос на русскоязычной культуре, но очень четко себя отделяет от России, потому что русскоязычная культура — это не только Россия. Когда я училась на журфаке в девяностых, если ты говорил по-белорусски, это означало, что ты против Лукашенко, что ты ходишь на митинги и, скорее всего, пишешь стихи. Это был язык творческой интеллигенции. Я много лет проработала на белорусскоязычных радиостанциях, я говорю на нем как на родном и с белорусскоязычными всегда на него перехожу. Но в литературе я не перешла на него: мне казалось, с моей стороны это будет конъюнктурный поступок, так как белорусскоязычным авторам справедливо оказывают больше поддержки. Светлана Алексиевич, например, тоже пишет по-русски и при этом подчеркивает, что она — не русская.

Белорусский долгое время был в очень тяжелом состоянии, так как в 1937-м Сталин уничтожил практически всю белорусскоязычную культурную элиту. Возможно, наша культура была бы другой, если бы эту сотню писателей и поэтов не вывезли в лес и не расстреляли. Сейчас такое время, когда очень важно разобраться в терминологии. Я считаю, что работаю в поле интернациональной культуры и использую русский как удобный инструмент. То, что белорусы пишут на русском, не значит, что они — часть русской культуры. Мне хочется, чтобы в России ко мне, как и к другим белорусским писателям, относились как к авторам из другой страны, которые пишут по-русски просто потому, что так получилось в силу исторических обстоятельств, и для русскоязычных это большая удача — ведь нас не нужно переводить.

Добавьте нас в закладки

Чтобы не потерять статью, нажмите ctrl+D в своем браузере или cmd+D в Safari.
Добро пожаловать в мир историй от Storytel!

Вы подписались на рассылку от Storytel. Если она вам придётся не по душе, вы сможете отписаться в конце письма.

Вы уже подписаны на рассылку
Ваш адрес эелектронной почты не прошёл проверку. Свяжитесь с нами